Шабнак-Адыр бродит по улицам города, словно бацилла бежит по жилам
В прошлом ноябре после покупки ноута села писать текстец, потом устыдилась и забросила. Но жалко просто так хоронить старые эмоции, поэтому я их разворошила и дописала. И теперь мне даже не стыдно =Р
Там ниже будет про Росомаху, Саблезубого и Х-23. Сплошной ООС и тоска
..я давно уже не чувствовал тебя так близко: двадцать сантиметров блестящей холодной стены, до смешного тонкая прозрачная перегородка, частицы пыли, тянущиеся ко мне из камеры, твои светлые ресницы на расстоянии вытянутой руки, потухшие глаза: бледные, неживые…
Мне кажется, что ты давно уже не жилец, Виктор.
Впрочем, как и все мы.
Это те самые разорванные ниточки, что оплетают наши тела вместе с венами, это усталость и тупое равнодушие (господи, кто кого когда-то убил. Десятки, нет, тысячи лет назад - так ли это важно?) И ты сидишь, такой понурый и издыхающий, и врачи к тебе приходят каждое утро, как только прекратит шуметь ветер в стенах. Они небрежно поддевают блестящими щипцами твою кожу, читать дальшеи суют в тебя металлические иглы, и достают из тебя плоть и кровь. Отнимают, складывают в скляночку, уносят куда-то в свои белые пустые комнаты со стенами, покрытыми свинцом. И ты всегда по-разному их встречаешь: то даже не замечаешь, как порхает в тебе острое и железное, то рвешься со своих цепей, роняя на пол кровь со слюнями, прокусываешь их стерильные запястья, ломаешь их страшные инструменты. Впрочем, все равно знаешь, что сейчас придут люди покрепче врачей и буду долго бить тебя ногами. Я вижу, с каким удовольствием они опускают свои подкованные сталью сапоги на твоё измученное, но все еще сильное тело.
И после этого звери почему-то все равно мы.
Вволю поизмывавшись над тобой, люди и в белом, и в синем уходят, а к тебе медленно подползает из своего угла Лаура. Ей повезло очутиться с тобой в одной камере, хотя она бы поспорила со мной насчет своего везения. Ей давно уже выдрали и когти, и волю на одном из хромированных столов, но она все равно все еще я, и мне легко представить, будто это я сейчас касаюсь твоей потревоженной кожи и глажу по волосам, слипшимся, тусклым, длинным.
С ней ты тоже разный: иногда отшвыриваешь обратно в угол, откуда она больше не смеет вылезать до вечера, либо разрешаешь, как сейчас, крепко прижаться к спине, обнять тонкими руками тебя всего, покуда хватает и кожи, и пальцев, лежать тихо-тихо, пока у тебя не восстановится дыхание после побоев.
Она – это я. А я – это она. И это именно Х-23 сейчас сидит по другую сторону решетки, глотая взглядом открывшуюся картинку, и это именно я сейчас лежу рядом с тобой, физически ощущая, как дрожат твои мышцы и как бесится в венах кровь. Девочка не знает, что тебя сейчас надо встряхнуть, и, может быть, надавать по щекам, и дать выпустить ненависть. Она всего лишь пугливо жмется к твоей спине, надеясь передать хоть немного тепла своего цыплячьего тела. Её сломали, и меня, наверно, тоже. А ты вроде еще держишься, но уже никогда не посмеешь думать о другом мире. Не о том, что они создали для нас и для себя.
Уже много лет прошло с тех пор, как от балансирования на грани войны и мира мы перешли в глухую оборону и как-то внезапно выяснилось, что у правительства давно уже созданы для нас изоляторы: огромные, крепкие чудовища из стали и боли. Нас, кажется, уже всех отловили и бросили в эти погреба, потому что новые мутанты уже почти не поступают и нам некого расспросить о том, кто же все-таки остался жить в городах после той чудовищной войны, сколько их вообще осталось на земле, и сколько все-таки выжило людей. Про наших можно не спрашивать. Если слова не озвучивать, можно сделать вид, что ситуация хоть и дерьмовая, но хоть как-то поправимая. Впрочем, немногие тешат себя таким обманом. Все-таки так получилось, что человечество разделилось на они и мы, и мы проиграли. Впрочем, об их победе я бы тоже не брался говорить. В мире случилось страшное и кто в этом виноват – тот давно уже не существует. Нет теперь ни мира, ни континентов, ни городов, ни улиц… есть только наши камеры напротив, тихо шуршащая кровь, вытекающая из ран да чуть свистящее дыхание Лауры – что-то там эти мудаки сделали с её легкими.
Есть еще просто я и ты. Без Лауры. И я готов поклясться, что ты это тоже знаешь. Особенно сейчас, когда приподнимаешь с пола голову, смотришь на меня через прутья и не отводишь взгляда. И взгляд совсем не такой, как раньше, когда наизготовку, свист, удар, смех, капли крови веером и весь мир под ногами. Сейчас в твоих зрачках не найти эмоций, сейчас твои черты лица не искажаются живой, сшибающей с ног яростью, хотя зверя в них не меньше, чем раньше. Ты презираешь меня, правда? Или тебе все равно? О чем ты думаешь, черт возьми?..
..а помнишь, как мы бешено мчались по дорогам, как..
Нет, нет, какая чушь. Не надо никаких воспоминаний, а то можно сдохнуть от сравнений. Можно просто смотреть друг на друга и так пытаться говорить. Можно, но ты быстро отворачиваешься. Есть что-то, о чем говорить не стоит?
Лаура, осмелев, гладит тебя по рукам. Наверно, её воображение поражают их размеры и все еще таящаяся мощь. Не знавшая с детства ни матери, ни ласки, она как, умеет, прикасается к тебе, пытаясь облегчить боль, и ты находишь в этом утешение, хотя и не нуждаешься в нем. Такими нас с тобой сделали.
…ближе под утро (так и знал) все-таки приснилось: я смотрю, как красиво лежит кислородная маска на твоем лице. Я точно знаю, что ты дышишь не кислородом, а снегом, камнем, вакуумом, льдом – я не знаю, как это правильно называть, но оно холодное и убивает. Но мне плевать, я держу прядь твоих волос. Я готов убить себя собственными когтями, если бы у меня их тоже не отобрали, но не могу выпустить её… такую теплую, желтую, мягкую… Ха, твои волосы! Ты не представляешь, насколько они были реальны! Реальней, чем вся наша кровь, пролитая за годы вражды, реальней, чем моя реальная, мать её, жизнь.
Я просыпаюсь и вижу, как ты лежишь, беззвучно разеваешь от боли рот, а темный хромированный мир вокруг тебя съеживается до размеров зрачка, теряет свой бездушный блеск, теряет вообще всё. Ты умираешь, но понимать этого не хочешь. Ты привык, что твоё тело всегда собиралось из кусочков – теперь этого нет, отняли. Ты очень часто дышишь, вытирая с пола каменную крошку разодранной и саднящей щекой, помочь не просишь. Да никто, в принципе, и не поможет, мы тут все на последней стадии бессилия и жизни.
В камере напротив слабое шевеление: тонкая девочка с отрезанными волосами и багровыми пятнами на теле пытается подняться с разбитых коленей. Она снова почувствовала в себе силы бороться, и закусывает разбитые губы, и не слышит боли выбитых суставов, и хрипит, и тянет руки через решетку к тупому мордатому охраннику: "Ну что же это такое, мы ведь люди, да мы ведь тоже люди!, ДЮ-ДИ! Ну посмотри же на меня!" Но эти отчаянные, бессмысленные крики приносят ей только выбитые зубы и глумливый смех охранников. Она все еще не верит, она не хочет знать, но я смотрю на её избитое тело и лихорадочный блеск в глазах и точно знаю, что этой девочке уже никогда не встречать апреля на набережных, и не носить легких цветных платьев, и не видеть от мужчин ничего, кроме насилия и пятен на запястьях. Да что там, ей даже неба уже не увидеть, только бездушный хромированный потолок.
А мы с тобой все сидим и слушаем шаги за решеткой. Мы так много лет шли и бежали, что просто сидеть – это уже нестерпимая мука. Сидеть и наблюдать.
День течет по секундам и минутам, одни охранники сменяют других, и я вижу, как блестят на их стриженых волосах капельки воды: там, за стеной, идет дождь. Там, в мире, сейчас должен быть серый ноябрь вместе со сводящими с ума запахами дыма, стылых мертвых листьев и холодной земли. Я учуял бы их без всяких способностей, и ты бы тоже. Мы бы замерзли, и это было бы прекрасно: чувствовать острый, царапающий холод. Твоя кровь остановилась бы, а моя потекла быстрее, но дрожь охватила бы обоих. И на сколько бы нас не вымотали в этих клетках, мы побежали бы по склону с той же отчаянной радостью, как когда-то бежали за своими жертвами, но…
Тебе ведь всегда было плевать на эту войну, правда? Было плевать, пока тебя самого не выследили и не затравили стражами, не обвили кнутами, не накачали литрами наркотиков. Тогда уж поневоле пришлось ввязаться. Я слышал, будто бы тебя поймали в Далласе, и весь окрестный лес был завален железом, разодранным тобой в клочья. Впрочем, все это говорили давно, когда еще была жива надежда, и слухи ползли из камеры в камеру вместе со сквозняками. Тогда запах горелой кожи, доносящийся из крематория, прогуливался по коридорам вместе с охранниками, и страшно было дышать воздухом, с которым в твои легкие заползали частицы сожженных друзей. Я должен был быть там одним из первых, но на беду в меня вкололи какую-то испытываемую дрянь и я провалялся в коме достаточно времени, чтобы, очнувшись, увидеть, что мир изменился страшно и бесповоротно. А что теперь? Только смотреть на тебя через решетку да блевать изредка желчью: никакие опыты этих уродов не проходят для нас бесследно.
А в воздухе носится запах гнили и тоски, и песчинки на полу давно уже все пересчитаны.
***
Никто из нас никогда об этом не думал, но однажды мы все-таки вышли за порог, ступили в узкий, вылизанный светом коридор. Это не было продумано и вымечтано, просто там, за этими стенами, остался кто-то из живых, и на несколько минут что-то случилось внутри сложных схем и проводов. Мы медленно поднялись с пола и стояли у открытых дверей, молча глядя друг на друга, чувствуя, как в безжизненных замках уже снова завибрировали лампочки, готовые зажечься и снова запереть нас.
Это все не было жизнью. Но и там, за пределами этих стен, жизни не было. Но был дождь – и мы шагнули наружу.
Это – свобода! Это вдруг мышцы снова вспомнили, что значит бежать, лететь, сшибая со своего пути охранников, оцепеневших и пораженных. Это твоё частое дыхание за спиной: моё тело сильнее твоего, изможденного и кровоточащего, и поэтому я впереди. Но если бы кто посмел оказаться позади нас, ты бы не подвел. Это-то я уж точно вынес из нашего полузабытого прошлого: если ты прикрываешь спину, значит все окей и можно уже на бегу срезать горлышко с бутылки вискаря: дело точно не провалим.
Мы петляли узкими коридорами и отовсюду к нам тянулись изувеченные руки, ослепляли белки широко распахнутых глаз, резали по ушам крики о помощи.
…ну а что, что мы могли? Без силы, без ключей, господи, что мы могли?
Только бежать навстречу ноябрю в надежде, что ТАМ все еще идет дождь.
Это было безнадежно, я даже не сомневался. Где-то там позади в одной из тысяч одинаковых каменных клеток остались те, кому не хватило сил доползти даже до двери, осталась Лаура, остался я. Она сидит в углу и отчаянно тоскует по тебе, Виктор, по теплу твоего тела в то время как ты, задыхаясь и теряя капли крови, бежишь за мной к смерти. Не знаю, веришь ли ты, что я приведу нас к свободе. Не знаю даже, что за мысли сейчас проносятся в твоей голове, что ты мог бы сказать, если бы хотел и если бы не задыхался от бега (ведь есть, есть, есть, что сказать. Сколько раз мы глотали слова, и они раздирали глотку, рвались обратно, царапались о кожу, но нет. Никогда не выпускали их.) Мне казалось, что мои ноздри уже уловили запахи стылой воды и дождя, что мы почти, вот-вот, еще пара метров и вырвемся, но позади вдруг твой хриплый рык, и мои ноги подкашиваются от сильного удара, и в глаза ударяет своим блеском хром, ослепляет, убивает, пробирается по нервам в каждую клетку кожи..
…жгучая, страшная обида на свое тело. На тело, которое раньше было подобно стреле, отточенной стали, тело-убийца, тело-прыжок, а теперь – догнивающее, жалкое мясо. Что им всем скрутить нас и вдарить сапогом по морде? Что им всем таким холеным, розовым и откормленным бить нас железом по ребрам? Что им всем это стоит?
…и да, нас не простили. Не отвели опять к Лауре, не отдали её тонким тянущимся рукам, не заставили продолжать и дальше сидеть и считать песок под ступнями. Нас гнали по коридорам, и с каждым поворотом нарастал и бил в ноздри резкий запах жженых волос, паленой плоти.
Ты угрюмо смотрел в пол.
Ты знал, что все так закончится.
Я тоже знал – и этот финал был единственным из возможных.
***
Нас вталкивают в узкую комнату и грохот закрывшейся двери последний резкий звук, который режет нам слух в этой жизни. За мутным стеклом ничего не выражающие, тупые морды охранников, с потолка льется тусклый и тоже как будто пыльный свет, и мир вокруг сжимает сознание и глушит эмоции.
Я уже вижу выдвигающиеся со всех сторон сопла (все сплошь черные и покрытые копотью), слышу, как урчит где-то в глубине железа нарождающееся пламя, постепенно перекрывающее безразличное молчание людей, чувствую своей спиной твою спину (кончики волос щекочут поясницу), осторожно пожимаю касающиеся ладони пальцы, на которых уже давно нет когтей и чувствую ответное пожатие – как внезапный разряд через все эти сумасшедшие, невозможные годы, через десятки тюрем и тысяч людей, через чудовищные ошибки и смерти, через мои попытки примириться с собственной сутью и твоё упоение своей – одна большая красная прямая
И вот уже в камере становится невыносимо дышать, и красное, рокочущее и обжигающее несется нам на встречу, а мы…
а мы ведь так никого и никогда не любили.
да теперь уже
и не успеем
Там ниже будет про Росомаху, Саблезубого и Х-23. Сплошной ООС и тоска
..я давно уже не чувствовал тебя так близко: двадцать сантиметров блестящей холодной стены, до смешного тонкая прозрачная перегородка, частицы пыли, тянущиеся ко мне из камеры, твои светлые ресницы на расстоянии вытянутой руки, потухшие глаза: бледные, неживые…
Мне кажется, что ты давно уже не жилец, Виктор.
Впрочем, как и все мы.
Это те самые разорванные ниточки, что оплетают наши тела вместе с венами, это усталость и тупое равнодушие (господи, кто кого когда-то убил. Десятки, нет, тысячи лет назад - так ли это важно?) И ты сидишь, такой понурый и издыхающий, и врачи к тебе приходят каждое утро, как только прекратит шуметь ветер в стенах. Они небрежно поддевают блестящими щипцами твою кожу, читать дальшеи суют в тебя металлические иглы, и достают из тебя плоть и кровь. Отнимают, складывают в скляночку, уносят куда-то в свои белые пустые комнаты со стенами, покрытыми свинцом. И ты всегда по-разному их встречаешь: то даже не замечаешь, как порхает в тебе острое и железное, то рвешься со своих цепей, роняя на пол кровь со слюнями, прокусываешь их стерильные запястья, ломаешь их страшные инструменты. Впрочем, все равно знаешь, что сейчас придут люди покрепче врачей и буду долго бить тебя ногами. Я вижу, с каким удовольствием они опускают свои подкованные сталью сапоги на твоё измученное, но все еще сильное тело.
И после этого звери почему-то все равно мы.
Вволю поизмывавшись над тобой, люди и в белом, и в синем уходят, а к тебе медленно подползает из своего угла Лаура. Ей повезло очутиться с тобой в одной камере, хотя она бы поспорила со мной насчет своего везения. Ей давно уже выдрали и когти, и волю на одном из хромированных столов, но она все равно все еще я, и мне легко представить, будто это я сейчас касаюсь твоей потревоженной кожи и глажу по волосам, слипшимся, тусклым, длинным.
С ней ты тоже разный: иногда отшвыриваешь обратно в угол, откуда она больше не смеет вылезать до вечера, либо разрешаешь, как сейчас, крепко прижаться к спине, обнять тонкими руками тебя всего, покуда хватает и кожи, и пальцев, лежать тихо-тихо, пока у тебя не восстановится дыхание после побоев.
Она – это я. А я – это она. И это именно Х-23 сейчас сидит по другую сторону решетки, глотая взглядом открывшуюся картинку, и это именно я сейчас лежу рядом с тобой, физически ощущая, как дрожат твои мышцы и как бесится в венах кровь. Девочка не знает, что тебя сейчас надо встряхнуть, и, может быть, надавать по щекам, и дать выпустить ненависть. Она всего лишь пугливо жмется к твоей спине, надеясь передать хоть немного тепла своего цыплячьего тела. Её сломали, и меня, наверно, тоже. А ты вроде еще держишься, но уже никогда не посмеешь думать о другом мире. Не о том, что они создали для нас и для себя.
Уже много лет прошло с тех пор, как от балансирования на грани войны и мира мы перешли в глухую оборону и как-то внезапно выяснилось, что у правительства давно уже созданы для нас изоляторы: огромные, крепкие чудовища из стали и боли. Нас, кажется, уже всех отловили и бросили в эти погреба, потому что новые мутанты уже почти не поступают и нам некого расспросить о том, кто же все-таки остался жить в городах после той чудовищной войны, сколько их вообще осталось на земле, и сколько все-таки выжило людей. Про наших можно не спрашивать. Если слова не озвучивать, можно сделать вид, что ситуация хоть и дерьмовая, но хоть как-то поправимая. Впрочем, немногие тешат себя таким обманом. Все-таки так получилось, что человечество разделилось на они и мы, и мы проиграли. Впрочем, об их победе я бы тоже не брался говорить. В мире случилось страшное и кто в этом виноват – тот давно уже не существует. Нет теперь ни мира, ни континентов, ни городов, ни улиц… есть только наши камеры напротив, тихо шуршащая кровь, вытекающая из ран да чуть свистящее дыхание Лауры – что-то там эти мудаки сделали с её легкими.
Есть еще просто я и ты. Без Лауры. И я готов поклясться, что ты это тоже знаешь. Особенно сейчас, когда приподнимаешь с пола голову, смотришь на меня через прутья и не отводишь взгляда. И взгляд совсем не такой, как раньше, когда наизготовку, свист, удар, смех, капли крови веером и весь мир под ногами. Сейчас в твоих зрачках не найти эмоций, сейчас твои черты лица не искажаются живой, сшибающей с ног яростью, хотя зверя в них не меньше, чем раньше. Ты презираешь меня, правда? Или тебе все равно? О чем ты думаешь, черт возьми?..
..а помнишь, как мы бешено мчались по дорогам, как..
Нет, нет, какая чушь. Не надо никаких воспоминаний, а то можно сдохнуть от сравнений. Можно просто смотреть друг на друга и так пытаться говорить. Можно, но ты быстро отворачиваешься. Есть что-то, о чем говорить не стоит?
Лаура, осмелев, гладит тебя по рукам. Наверно, её воображение поражают их размеры и все еще таящаяся мощь. Не знавшая с детства ни матери, ни ласки, она как, умеет, прикасается к тебе, пытаясь облегчить боль, и ты находишь в этом утешение, хотя и не нуждаешься в нем. Такими нас с тобой сделали.
…ближе под утро (так и знал) все-таки приснилось: я смотрю, как красиво лежит кислородная маска на твоем лице. Я точно знаю, что ты дышишь не кислородом, а снегом, камнем, вакуумом, льдом – я не знаю, как это правильно называть, но оно холодное и убивает. Но мне плевать, я держу прядь твоих волос. Я готов убить себя собственными когтями, если бы у меня их тоже не отобрали, но не могу выпустить её… такую теплую, желтую, мягкую… Ха, твои волосы! Ты не представляешь, насколько они были реальны! Реальней, чем вся наша кровь, пролитая за годы вражды, реальней, чем моя реальная, мать её, жизнь.
Я просыпаюсь и вижу, как ты лежишь, беззвучно разеваешь от боли рот, а темный хромированный мир вокруг тебя съеживается до размеров зрачка, теряет свой бездушный блеск, теряет вообще всё. Ты умираешь, но понимать этого не хочешь. Ты привык, что твоё тело всегда собиралось из кусочков – теперь этого нет, отняли. Ты очень часто дышишь, вытирая с пола каменную крошку разодранной и саднящей щекой, помочь не просишь. Да никто, в принципе, и не поможет, мы тут все на последней стадии бессилия и жизни.
В камере напротив слабое шевеление: тонкая девочка с отрезанными волосами и багровыми пятнами на теле пытается подняться с разбитых коленей. Она снова почувствовала в себе силы бороться, и закусывает разбитые губы, и не слышит боли выбитых суставов, и хрипит, и тянет руки через решетку к тупому мордатому охраннику: "Ну что же это такое, мы ведь люди, да мы ведь тоже люди!, ДЮ-ДИ! Ну посмотри же на меня!" Но эти отчаянные, бессмысленные крики приносят ей только выбитые зубы и глумливый смех охранников. Она все еще не верит, она не хочет знать, но я смотрю на её избитое тело и лихорадочный блеск в глазах и точно знаю, что этой девочке уже никогда не встречать апреля на набережных, и не носить легких цветных платьев, и не видеть от мужчин ничего, кроме насилия и пятен на запястьях. Да что там, ей даже неба уже не увидеть, только бездушный хромированный потолок.
А мы с тобой все сидим и слушаем шаги за решеткой. Мы так много лет шли и бежали, что просто сидеть – это уже нестерпимая мука. Сидеть и наблюдать.
День течет по секундам и минутам, одни охранники сменяют других, и я вижу, как блестят на их стриженых волосах капельки воды: там, за стеной, идет дождь. Там, в мире, сейчас должен быть серый ноябрь вместе со сводящими с ума запахами дыма, стылых мертвых листьев и холодной земли. Я учуял бы их без всяких способностей, и ты бы тоже. Мы бы замерзли, и это было бы прекрасно: чувствовать острый, царапающий холод. Твоя кровь остановилась бы, а моя потекла быстрее, но дрожь охватила бы обоих. И на сколько бы нас не вымотали в этих клетках, мы побежали бы по склону с той же отчаянной радостью, как когда-то бежали за своими жертвами, но…
Тебе ведь всегда было плевать на эту войну, правда? Было плевать, пока тебя самого не выследили и не затравили стражами, не обвили кнутами, не накачали литрами наркотиков. Тогда уж поневоле пришлось ввязаться. Я слышал, будто бы тебя поймали в Далласе, и весь окрестный лес был завален железом, разодранным тобой в клочья. Впрочем, все это говорили давно, когда еще была жива надежда, и слухи ползли из камеры в камеру вместе со сквозняками. Тогда запах горелой кожи, доносящийся из крематория, прогуливался по коридорам вместе с охранниками, и страшно было дышать воздухом, с которым в твои легкие заползали частицы сожженных друзей. Я должен был быть там одним из первых, но на беду в меня вкололи какую-то испытываемую дрянь и я провалялся в коме достаточно времени, чтобы, очнувшись, увидеть, что мир изменился страшно и бесповоротно. А что теперь? Только смотреть на тебя через решетку да блевать изредка желчью: никакие опыты этих уродов не проходят для нас бесследно.
А в воздухе носится запах гнили и тоски, и песчинки на полу давно уже все пересчитаны.
***
Никто из нас никогда об этом не думал, но однажды мы все-таки вышли за порог, ступили в узкий, вылизанный светом коридор. Это не было продумано и вымечтано, просто там, за этими стенами, остался кто-то из живых, и на несколько минут что-то случилось внутри сложных схем и проводов. Мы медленно поднялись с пола и стояли у открытых дверей, молча глядя друг на друга, чувствуя, как в безжизненных замках уже снова завибрировали лампочки, готовые зажечься и снова запереть нас.
Это все не было жизнью. Но и там, за пределами этих стен, жизни не было. Но был дождь – и мы шагнули наружу.
Это – свобода! Это вдруг мышцы снова вспомнили, что значит бежать, лететь, сшибая со своего пути охранников, оцепеневших и пораженных. Это твоё частое дыхание за спиной: моё тело сильнее твоего, изможденного и кровоточащего, и поэтому я впереди. Но если бы кто посмел оказаться позади нас, ты бы не подвел. Это-то я уж точно вынес из нашего полузабытого прошлого: если ты прикрываешь спину, значит все окей и можно уже на бегу срезать горлышко с бутылки вискаря: дело точно не провалим.
Мы петляли узкими коридорами и отовсюду к нам тянулись изувеченные руки, ослепляли белки широко распахнутых глаз, резали по ушам крики о помощи.
…ну а что, что мы могли? Без силы, без ключей, господи, что мы могли?
Только бежать навстречу ноябрю в надежде, что ТАМ все еще идет дождь.
Это было безнадежно, я даже не сомневался. Где-то там позади в одной из тысяч одинаковых каменных клеток остались те, кому не хватило сил доползти даже до двери, осталась Лаура, остался я. Она сидит в углу и отчаянно тоскует по тебе, Виктор, по теплу твоего тела в то время как ты, задыхаясь и теряя капли крови, бежишь за мной к смерти. Не знаю, веришь ли ты, что я приведу нас к свободе. Не знаю даже, что за мысли сейчас проносятся в твоей голове, что ты мог бы сказать, если бы хотел и если бы не задыхался от бега (ведь есть, есть, есть, что сказать. Сколько раз мы глотали слова, и они раздирали глотку, рвались обратно, царапались о кожу, но нет. Никогда не выпускали их.) Мне казалось, что мои ноздри уже уловили запахи стылой воды и дождя, что мы почти, вот-вот, еще пара метров и вырвемся, но позади вдруг твой хриплый рык, и мои ноги подкашиваются от сильного удара, и в глаза ударяет своим блеском хром, ослепляет, убивает, пробирается по нервам в каждую клетку кожи..
…жгучая, страшная обида на свое тело. На тело, которое раньше было подобно стреле, отточенной стали, тело-убийца, тело-прыжок, а теперь – догнивающее, жалкое мясо. Что им всем скрутить нас и вдарить сапогом по морде? Что им всем таким холеным, розовым и откормленным бить нас железом по ребрам? Что им всем это стоит?
…и да, нас не простили. Не отвели опять к Лауре, не отдали её тонким тянущимся рукам, не заставили продолжать и дальше сидеть и считать песок под ступнями. Нас гнали по коридорам, и с каждым поворотом нарастал и бил в ноздри резкий запах жженых волос, паленой плоти.
Ты угрюмо смотрел в пол.
Ты знал, что все так закончится.
Я тоже знал – и этот финал был единственным из возможных.
***
Нас вталкивают в узкую комнату и грохот закрывшейся двери последний резкий звук, который режет нам слух в этой жизни. За мутным стеклом ничего не выражающие, тупые морды охранников, с потолка льется тусклый и тоже как будто пыльный свет, и мир вокруг сжимает сознание и глушит эмоции.
Я уже вижу выдвигающиеся со всех сторон сопла (все сплошь черные и покрытые копотью), слышу, как урчит где-то в глубине железа нарождающееся пламя, постепенно перекрывающее безразличное молчание людей, чувствую своей спиной твою спину (кончики волос щекочут поясницу), осторожно пожимаю касающиеся ладони пальцы, на которых уже давно нет когтей и чувствую ответное пожатие – как внезапный разряд через все эти сумасшедшие, невозможные годы, через десятки тюрем и тысяч людей, через чудовищные ошибки и смерти, через мои попытки примириться с собственной сутью и твоё упоение своей – одна большая красная прямая
И вот уже в камере становится невыносимо дышать, и красное, рокочущее и обжигающее несется нам на встречу, а мы…
а мы ведь так никого и никогда не любили.
да теперь уже
и не успеем
11 ноября 2009 г. – 19 декабря 2010 г.